Достоевский и Маяковский в жизни и творчестве Василия Кубанёва

         13 января 2022 года исполнился 101 год со дня рождения поэта и журналиста Василия Кубанёва, родившегося в селе Орехово, ныне располагающемся в Касторенском районе Курской области, жившего в основном в городах Острогожске и Мичуринске (соответственно  Воронежская и Тамбовская  области).

     Когда мы говорим о таких людях, которые ушли очень рано, а в данном случае 21 год – это просто мальчишеский возраст, то можем только делать предположения, как бы развивалось их творчество в дальнейшем. То, что успел сделать Василий Кубанев (а успел он сделать немало) наталкивает на мысль, которую Константин Симонов сформулировал так: «С горечью думаешь, что смерть на 21-м году жизни утащила из литературы человека, который, будь он жив, был бы способен сделать в этой литературе больше, чем ты сам сделал, и больше, чем сделали многие другие, дожившие до своего возраста писатели».  Эта цитата из письма Симонова Борису Стукалину, человеку, сделавшему очень много для сохранения творческого наследия Василия Кубанева, сразу заставляет вспомнить высказывание Льва Толстого о Лермонтове: «Если бы этот мальчик остался жив, то не нужны были бы ни я, ни Достоевский».

    В своем школьном и послешкольном возрасте Кубанёв многому учится самостоятельно. Борис Стукалин, вспоминая о своей первой встрече с ним в редакции острогожской газеты «Новая жизнь», пишет, что к тому времени уже был знаком с публикациями Кубанева, и ему представлялся в воображении человек, умудренный жизненным опытом. Василий оказался совсем юным, что никак не вязалось с его печатными выступлениями, в которых чувствовались и большая наблюдательность, и хорошее знание русской и мировой литературы. И в дальнейшем  Стукалин убедился, что этот человек при незначительной разнице в возрасте знает во много раз больше, чем каждый из его ровесников. А всё потому,  что юный поэт всего в  жизни достигал при помощи чтения, самообразования. В частности, много сил Василий потратил на изучение немецкого и латинского языков, а французским овладел настолько, что мог свободно читать Гюго, Бальзака, Золя, Роллана на языке оригинала. Кубанёв утверждал, что переводы Беранже на русский очень уступают первоисточнику, и даже пробовал писать по-французски стихи.  Ему всё время казалось, что знания нужно добирать постоянно, ежеминутно, ежесекундно: «Спать, зная, что не прочитаны десятки тысяч книг, – что может быть тупее этого?»

   В поэзии Василий Кубанев был не просто увлечен Маяковским с детских лет, он оказался «ушиблен» Маяковским. Юноша решил, что творчество  Владимира Владимировича обозначило генеральную линию развития поэзии. Опыт многих других поэтов казался Василию Кубаневу несущественным, ненужным.  И Николай Асеев, с которым Василию удалось встретиться и побеседовать в Москве в мае 1941 года , интересовал его в первую очередь именно как друг и единомышленник Маяковского.

    В стихотворении «Он прост и велик»  Кубанёв, восхваляя своего любимого автора, фамилии двух других  выдающихся поэтов упоминает  мимоходом, подчёркивая тем самым незначительность их творчества в его глазах:

Я помню

     первую встречу с ним.

Я, малыш,

     себе мир открывал на ощупь.

И брал

          со словесных кипящих нив

То, что полегче,

             и то, что попроще.

Я покой

            охотно на игры менял,

Сердцем любя

            непоседливость детства.

Спокойные ямбы

               стесняли меня.

И некуда было

                от ямбов мне деться.

Томики с вывесками

                  «Майков» и «Фет»

Плотно смыкали

                    свои корешки.

Скучно-красивые,

                   как коробки из-под конфет

Или

                   как мертвые бумажные венки…

    Как видим, стремление Маяковского «бросить ямб картавый» находит у Василия Кубанёва абсолютную поддержку, а от поэзии Майкова и Фета юноша желает максимально дистанцироваться.

      Вот как Кубанёв определяет  метрическую  специфику стихов Маяковского:

Размер —

           могуч,

                   подвижен,

                                   не строг.

И мысль —

             как следы

                            на снегу подталом.

В этих железных

                            изломах строк

Пряталось то,

                     чего мне не хватало.

Я уже не ходил

                         пешком под стол,

Но, к ямбам привыкший

                                           с начала роста,

Не знал,

              что можно писать

                                              о простом

Так увесисто,

                       жарко

                                     и просто.

        Чувствуется, что Василию даже больше, чем ранний Маяковский, интересен тот «агитатор, горлан-главарь», о котором Борис Пастернак писал: «За вычетом предсмертного и бессмертного документа «Во весь голос» позднейший Маяковский, начиная с «Мистерии-буфф», недоступен мне. До меня не доходят эти неуклюже зарифмованные прописи, эта изощрённая бессодержательность, эти общие места и избитые истины, изложенные так искусственно, запутанно и неостроумно».

      Но вот парадокс: Кубанёв стремится освободиться от оков силлабо-тонического стихосложения, но, например, в стихотворении 1939 года «Осень» пользуется тем самым ямбом, в нелюбви к которому недавно признавался. В чём же дело? Как такое возможно? Попробуем за ответом обратиться к поэту Александру Кушнеру. В эссе «Заметки на полях стихотворений Батюшкова» Александр Семёнович пишет: «Удивительное дело: интонационное разнообразие четырёхстопного ямба воистину неисчерпаемо; всякая новая поэтическая мысль, новый лирический сюжет, новая модальность сообщают ему новое звучание… Четырёхстопный ямб, который однажды, ненадолго, надоел Пушкину, и все другие регулярные размеры русского стиха оказываются куда более жизнеспособными, чем даже акцентный стих Маяковского (недаром все его подражатели 30 – 40-х годов, карабкавшиеся по «лесенке», провалились)… Формальный приём, превращаясь в систему, утрачивает оригинальность и приобретает утомительную механистичность, как запинающийся мотор ( тем более это относится к его копиистам)».

   Стихотворение «Осень», и далеко не оно одно,  демонстрирует, что как бы ни пытался Кубанёв объяснять себе и другим, что работать нужно в направлении, заданном Маяковским, подсознательно его тянет к лирике более традиционной:

Озноб осенний землю жжёт.

Гудят багровые дубровы,

Горят их яркие обновы,

И вот уж лес, как глина, жёлт.

          Расшибла буря гнёзд венцы,

          В лепёшку смяв в припадке диком.

          Несутся птахи с хриплым криком,

           Покинув милые дворцы.

То в высоту, то с высоты

Летят с закрытыми глазами,

Ломая крылья вдруг кустами,

Ломая  крыльями кусты.

          А полымя взахлёст летит,

          Обгладывая жадно кроны.

           Пылает каждый клок зелёный,

            И каждый лист горит, горит…

    В 1940-м году Василий Кубанёв полгода работал учителем в начальной школе на хуторе Губарёвка Воронежской области. «Я, — признавался Кубанёв, — очень-очень люблю цветы. И музыку. Ещё больше – стихи. Но детей я люблю больше, чем стихи, цветы и музыку, вместе взятые. Любить детей и быть любимым ими – большая радость, большое счастье». Вот стихотворение «Откровенность», которое Кубанёв – человек, проживший всего 21 год – называет «одним из очень старых своих стихотворений»: 

Смотрят взрослые на нас с участьем,

Недоверье не стерев с лица:

«Разве могут настоящей страстью

Зажигаться у детей сердца?»

Милые! Попробуйте измерить

Наших чувств клокочущих порыв!

Вы привыкли книжной страсти верить,

Собственное детство позабыв.

Наших дней раскат гремящ и звонок,

Наши годы вашим не чета.

В нашем возрасте любой ребенок

Взросл, как говорят, не по летам…

   Автор так формулировал точку зрения, с которой он полемизирует в этом стихотворении: «Взрослые привыкли смотреть на детей свысока, считая их неспособными ни к глубоким переживаниям, ни к серьёзному мышлению».  Ей он противопоставляет своё видение проблемы: «Я считаю, что детские переживания так же глубоки и умозаключения так же серьезны, как и у взрослых. К тому же они свежи и чисты. И потому во много раз более привлекательны и интересны, чем переживания взрослых».

     Главный вывод, к которому Василий Кубанёв пришёл, опираясь на свой недолгий педагогический опыт, заключается  в том, что на детей нельзя кричать, —  как бы они себя ни вели на уроках: «Я не кричу. Крикни один  раз (на ребят), и тебе придётся кричать всю жизнь. Либо не кричи ни разу, либо кричи всё время. Крикни – и они всегда будут шуметь до тех пор, пока не крикнешь вторично. И будут рассуждать: раз не кричит – значит, ещё терпимо. И ждать, пока закричишь».

   У Кубанёва было качество, которым в поэтической среде обладает далеко не каждый: он был способен объективно оценивать художественный уровень своих стихотворений. Порой  эта способность приводила его к сомнениям в том, что написанное им имеет хоть какую-то эстетическую ценность. Тогда он пытался представлять своё творчество исключительно как графоманию : «Поэтом никогда я не буду.  И к стихам своим серьезно относиться не могу. Меня секут за это в каждом письме, но я упрямо повторяю: «Стихов я писать не буду». И… продолжаю писать. Не писать их я не могу». .Василий вспоминает гремевших когда-то, вскоре после 1917 года, а в тридцатые уже хорошо забытых поэтов Пролеткульта — Гастева, Кириллова, Герасимова, Богданова,  —  и своим стихам предрекает примерно такую же судьбу:  «Через двадцать лет их забудут».  Кубанёв полагал, что он сделает в литературе что-то значительное скорее в области прозы, нежели  поэзии: «Мечтаю научиться писать и подарить людям несколько сердечных, простых и умных книг… Попробую сделать это лет через 15-20, когда я много узнаю, увижу, передумаю, перечувствую, переделаю».

    Интересно, что среди любимых своих авторов Василий Кубанев называет Федора Михайловича Достоевского. Это тем более удивительно, что официальное отношение в те годы к Достоевскому было настороженным: на Первом съезде советских писателей немало гадостей было сказано о творчестве Федора Михайловича. И в этой ситуации неприятия Достоевского советским официозом для Василия Кубанева он среди прозаиков становится едва ли не главным авторитетом. Кубанев пишет: «Мертвая голова Достоевского висит над моим столом. Не знаю, чей это рисунок, но сделано очень живо. Живой мертвец.  Федор Достоевский глядит на меня сквозь закрытые веки, и я улыбаюсь ему. Когда мне очень скверно жить, я подхожу к этому рисунку и целую бумагу в том месте, где изображен лоб Достоевского».

     По фельетонам  Кубанёва и по другим материалам, которые были опубликованы в газете «Новая жизнь», невозможно понять, какое колоссальное воздействие на молодого человека оказало знакомство с прозой Достоевского. Чтобы это обнаружить, надо читать переписку поэта с Верой Клишиной и с другими девушками. В этих письмах, предназначенных для женского прочтения, Василий предельно откровенен. Вот фрагменты его писем Тасе Шатиловой, знакомой по Мичуринску, в которых он рассказывает о своем знакомстве с некоей  Анной Алексеевной и  ее дочерью Светланой.  В них психологическое напряжение зашкаливает настолько, что возникает полное ощущение развития какого-то сюжета из романов Достоевского.

    К Анне Алексеевне приходит некий мужчина —  Рябой, как она его называет,  и свидетелем этой встречи становится сам Василий Кубанев: «Посреди комнаты стоял краснорожий, огромный, рябой мужчина и пинал ногами Анну Алексеевну, которая валялась на полу, обнимала его ноги и целовала их, прижимаясь к ним лицом… Анна Алексеевна плакала и просила каким-то не своим голосом:

— Прости! Не надо! – и называла Рябого по имени, которого я никак не могу вспомнить, что-то не то «Ванечка», не то «Сенечка»…

    Всё это я увидел,  и подумал, может быть, в три секунды, еще не зная, что буду делать, когда меня увидят. Но Рябой уже увидел меня и, оттолкнув Анну Алексеевну, стал застегивать воротник своей рубашки. Но огромные пьяные руки не слушались его, и он, озлившись, шагнул мне навстречу – чудовищно-большой и омерзительно-противный.

— Ты кто такой? – сказал он, и я удивился: мне почему-то думалось, что у него голос такой же огромный и грубый, как он сам, а оказалось, он говорит как-то не страшно и почти тенором…

   — Я здесь рядом живу. Вы что тут кричите? У меня мать больная, — как-то неожиданно для себя соврал я…

    Анна Алексеевна поднялась с полу, и мне стало заметно, как бледное лицо её всё залилось яркой краской…

    Рябой с насмешкой поглядел на меня, как-то дико взвизгнув, стал ругаться длинно, фасонисто и грязно. Он махал руками и высовывал язык.  Я понял, что так ничего с ним сделать нельзя и что надо пустить в ход хитрость. Сделал вид, что очень его испугался и намереваюсь удрать,  рассчитывая, что когда я побегу, он погонится за мной.

    Так и вышло.

    Я выбежал во двор, он – за мной, я отскочил подальше от двери, он – за мной, тогда я внезапно повернул назад и скрылся в сенях, захлопнув за собой дверь и закрыв ее на щеколду…»

      Далее продолжается сюжет в духе Достоевского: Василий вынужден выслушать исповедь Анны Алексеевны. Это становится для него ещё одним моральным потрясением, отбирающим последние душевные и физические силы: « Я слушал её, весь содрогаясь от боли и ужаса… Вся эта исповедь и всё поведение Анны Алексеевны, её ползание на коленях перед Рябым, её волнение, дошедшее к концу покаяния почти до экстаза, — всё это осталось в моей душе как один из самых жутких эпизодов в моей жизни. Мне хотелось остановить ее, потому что я знал: после она будет раскаиваться в том, что говорит мне сейчас о себе, о своей душе, о своей судьбе. Но я почему-то не мог ее остановить и потом много раз проклинал себя за это… Когда она кончила, я стал говорить ей что-то, стараясь говорить как можно гуще и проще. К концу речи я заметил, что мои слова как бы протрезвили  её, и она глядела на меня с досадой и недоумением…

      Когда я вышел на свежий воздух, мне показалось, что я несколько месяцев пролежал в могиле…»

    Это уже не просто письмо. Это высокохудожественная проза, явно отмеченная влиянием Достоевского. Рассказчик, похоже, своё общение с Анной Алексеевной рисует, опираясь на отношения князя Мышкина с Настасьей Филипповной.

     А вот письмо, в котором Василий Кубанёв размышляет о смерти.  Адресовано оно  Вере Клишиной, однокласснице Василия по острогожской средней школе, датировано 6 марта 1939 , а ровно через три года,  6 марта 1942 , Василий Кубанев уйдёт из жизни. Тут он рассуждает о том, как к нему придёт смерть и что она вообще собой представляет :  «Нет, наверное, мне все-таки суждено рано умереть. Смотрю на смерть с безразличием, с холодностью, с бездумностью. Было время, когда смерть была для меня разрешением всего и от всего. Потом смерть я стал понимать как освобождение энергии, как необходимое условие и как главное содержание жизни и бессмертия. Теперь вот, в последние дни, я смотрю на смерть как на простое уничтожение… Пусть она приходит. Возникнувший из ничего, я с радостью уйду в ничто опять…

    Пусть естественная смерть освободит меня от меня. Пусть рассыплюсь от себя, но не по своей воле. Ладно. Это все-таки лучше, чем умирать самоубийцей. Для меня самоубийство Маяковского – не трусость, а благоразумие и неизбежность. Но как объяснить это остальным? Да и нужно ли объяснять?

Нет, я не буду самоубийцей.

     Когда б ни пришла моя смерть – через полмесяца или через двадцать лет, — я всегда приму ее, как заслуженное. Не как заслуженное наказание и не как заслуженное благо. А просто как заслуженное. Как неотвратимое. Нужно ли вообще жить? Нужно, постольку, поскольку ты появился на свет. И, однако же, не жить, не появляться – высшее счастье. Выше, чем самоуничтожение жизнью».

    Размышления Василия Кубанёва о смерти заставляют вспомнить героя романа «Бесы» инженера Алексея Кириллова, для которого главной стала проблема самоубийства как высшего проявления своеволия.

     Такие мысли совсем молодого человека, высказанные письменно, многое говорят о его чрезвычайно тонкой душевной организации. При этом на публике, в общении с другими людьми, в газете, да порой и в поэзии Василий старался казаться иным – решительным, самостоятельным, чуждым рефлексии . Он надевал на себя маску человека, который обладает неким знанием, которое позволяет ему наставлять на путь истинный других людей, учить их не только поэзии, но и жизни. А в письмах Василий Кубанёв предстаёт юношей совершенно незащищённым, способным остро  чувствовать не только свою, но и чужую боль, ощущающим себя уютно прежде всего в процессе общения с книгами. Одна его острогожская знакомая, портниха Катя – «очень красивая, двадцативосьмилетняя женщина, необразованная, но очень умная и добрая» — дала Василию такую характеристику: «Ты хороший, только несмелый очень. И странный. Таких девчата не любят. Таких только жалеть можно. А полюбить может тебя  только какая-нибудь умная девушка и добрая. Береги любовь её…»

    Как могло бы развиваться в дальнейшем творчество Кубанева? Можно лишь предположить, что он постепенно освобождался бы от влияния «маяковщины», постепенно бы находил свой, только ему присущий поэтический голос. Если же говорить о его прозаических замыслах, — а он всё время замечает, что ему хочется написать что-то большое, значительное в прозе, — то кто знает, каких бы психологических глубин могла достичь  эта проза… Борис Стукалин подчеркивал: «Хотя мы были почти ровесниками, но я всегда знал, что он литературу понимает значительно лучше и глубже, чем я и мои ровесники». Остается только сожалеть, что человек, который уже в юности многого достиг с помощью самообразования, прожил такую короткую жизнь.

   Василий Кубанёв — человек, который обладал огромным творческим потенциалом. Реализовать, к сожалению, он успел лишь малую его часть.

Похожие записи